— Но Гитлер не перенесет этого! Вы же знаете, как он болезненно относится к еврейскому вопросу, Вальтер!
— Да черт с ним, с этим еврейским вопросом! Перед нами встал во весь рост немецкий вопрос, это главное! А мы продолжаем цепляться за бред маньяка, который ничего не хочет знать, кроме этих своих треклятых евреев! Да пусть они провалятся в тартарары! Думайте о немцах, рейхсфюрер, хватит ломать голову по поводу евреев!
— Нет, — ответил Гиммлер. — Этого фюрер не перенесет… Погодите, Вальтер, не жмите на меня, я должен немного свыкнуться с теми соображениями, которые вы мне высказали.
— Сколько времени намерены свыкаться? — прыгающе усмехнулся Шелленберг; лицо дрожало, глаза слезились, будто песку насыпали, язык был большим, распухшим, черным от бесконечного курения. — Вам не отпущено более времени. Когда я говорю вам — верьте мне. Думая о себе, я думаю и о вас, ибо только вы п о к а можете реализовать наше общее спасение, ибо вы представляете собою фермент власти в рейхе. Вам отпущены часы, рейсхфюрер. Пока еще вы имеете силу, но, когда русские окончательно окружат Берлин, вы перестанете интересовать на Западе кого бы то ни было…
— Как вы можете говорить так?! — жалобно спросил Гиммлер. — В конечном счете я министр внутренних дел и рейхсфюрер войск СС!
— Пока, — ответил Шелленберг. — Простите, что я резок, но я не имею права лгать вам более, потому и повторяю: пока.
Аберрация представлений, память о былом величии, неумение ощущать пространство и время, отсутствие чувственного начала сыграли свою страшную, но в то же время закономерную игру и с Гиммлером, и с Шелленбергом.
Они строили планы, лихорадочно носились по дорогам рейха, забитым колоннами беженцев; охрана сталкивала людей в канавы, а то и просто стреляла в них; шли бесконечные телефонные разговоры со Стокгольмом, Любеком, Берном; никто из них не хотел, а скорее, не мог уяснить себе, что сейчас все решало постоянное, грохочущее, ежеминутное передвижение русских танков и артиллерии, выходивших на исходные позиции для атаки центра Берлина…
Однако недостойным и — для будущих судеб мира — трагичным было то, что целый ряд людей на Западе, красиво и проникновенно говоривших о демократии, справедливости и национальном равенстве, постоянно поддерживали контакт с теми нацистами, которые являли собою самое страшное порождение тирании, какой не было еще в истории человечества.
Их контакты с гитлеровцами не могли не быть тайными, но об этих контактах знал Кремль, и поэтому, ясное дело, там конденсировалось то, в чем потом неоднократно обвиняли Москву: недоверчивость по отношению к Западу. Если бы к такого рода подозрительности не было оснований, тогда одно дело, но ведь основания для этого были, да еще какие: за спиной государства, принесшего миру избавление от ужаса нацизма, со злейшим представителем этого чудовищного строя, с автором его карательной политики действительно поддерживали постоянный контакт в поисках компромиссного соглашения — и не против кого-либо, а против тех, кто честнее всех других исполнял свой долг в борьбе против гитлеризма…
Наблюдая за активностью Шелленберга, который в Берлине по-прежнему не появлялся, Мюллер отправил шифрованную телеграмму своему представителю в посольстве в Стокгольме и поручил завершить заранее начатую операцию, смысл которой сводился к тому, чтобы американцы смогли «подкупить» шифровальщика гестаповской группы, и среди целого ряда кодов в их руки должен был попасть ключ к тем телеграммам, которые отправлял в Москву Штирлиц.
Это — по логике Мюллера — не могло не подтолкнуть Донована к дальнейшей активности. В Вашингтоне не могли не оценить возможных последствий после того, как Москве стало известно от «Юстаса» обо всех контактах, которые Шелленберг наладил с Бернадотом, Музи и Шторхом; это предполагало безотлагательные шаги в том или ином направлении. Либо Вашингтон должен протянуть руку рейхсфюреру и срочно заключить сепаратный мир, чтобы противостоять большевистской лавине, либо он должен открыто отмежеваться от Гиммлера. Но в этом случае в рейхе остается только одна сила — Борман. Лишь он становится полноправным преемником фюрера — его идей, тайных хранилищ ценностей, всей зарубежной сети НСДАП.
Мюллер знал, что, после того как Гиммлер все-таки решился на переговоры с представителем американских сионистов Шторхом и подписал соглашение о тех еврейских финансистах, которые еще не были уничтожены в газовых камерах, активность Шелленберга возросла до уровня совершенно поразительного: он делал по тысяче километров в сутки, ел и спал в своем автомобиле, держался на сильных возбуждающих препаратах, высох, и под глазами у него набрякли старческие мешки.
Накануне решающих бесед Гиммлер — как стало известно Мюллеру — встретился с заместителем министра финансов фон Крозигом и министром труда Зельдте.
Крозиг настаивал на немедленных открытых переговорах с Эйзенхауэром; Зельдте внес предложение понудить Гитлера выпустить прокламацию, в которой следует объявить плебисцит по поводу создания оппозиционной партии и роспуск военно-полевых судов, превративших рейх в тюремный двор, уставленный виселицами.
…На следующий день в осажденный Берлин прилетели граф Бернадот и представитель Всемирного еврейского конгресса Мазур; Шелленберг — в эсэсовском мундире — встретил их на военном аэродроме Темпельхоф, всего в нескольких километрах от ставки Гитлера.
Первая конференция между Гиммлером и Мазуром в присутствии Шелленберга состоялась в Хартцвальде; секретарь Гиммлера штандартенфюрер Брандт, работавший с ним пятнадцать лет, пытался было стенографировать беседу, но Шелленберг попросил его не делать этого, заметив, как растерян Гиммлер, как странно он себя вел, как заискивающе улыбался эмиссару сионистской организации, убеждая его, что во всех «недоразумениях» с евреями виноваты безответственные астрологи, сбившие с толку ряд старых деятелей НСДАП…
— Главное, что нас заботит в настоящее время, — перебил Мазур рейхсфюрера, — это жизнь американских, английских и немецких евреев, томящ… находящихся в ваших… в концентрационных лагерях Германии. Если вы гарантируете нам, что их не уничтожат, мы готовы выполнить все то, о чем вы нас просили.
Шелленберг поинтересовался:
— А как быть с русскими и польскими евреями?
Мазур пожал плечами:
— Я не уполномочен решать этот вопрос, пусть ими занимаются Сталин и Берут, я достаточно точно определил сферу моего интереса…
— Да, но я уже приказал передать американцам список всех тех мест, где интернированы лица еврейской национальности, — заметил Гиммлер. — Я действительно стоял когда-то за высылку евреев из рейха — на удобных пароходах или поездах первого класса, никак не посягая на их человеческое достоинство, не моя вина, что это…
Теперь его перебил Шелленберг:
— Господин Мазур, вы гарантируете, что пресса, которую вы контролируете, скажет свое веское слово о той благородной позиции, которую занял рейхсфю… господин министр внутренних дел Гиммлер и его ближайшие сподвижники?
— Бесспорно, — ответил Мазур. — В случае если вы сохраните жизни несчастных — в первую очередь нас интересуют те люди, фамилии которых я приготовил: это члены семей и родственники самых уважаемых бизнесменов, — пресса, на которую мы можем повлиять, скажет правду о благородной позиции, занятой рейхсфю… господином министром внутренних дел Гиммлером и вами…
— Я не один, господин, Мазур. Я бы ничего не смог сделать для вас, не будь нас тысячи — всех тех, кто всегда и во всем стоял рядом с господином Гиммлером…
— Я готов приказать сейчас же, — заметил Гиммлер, — чтобы в женском концлагере Равенсбрюк всех евреек назвали англичанками или польками, это избавит их от возможной некорректности со стороны тех охранников, семьи которых погибли во время бомбежек, — ужасное время, люди так озлоблены, все может случиться…
После того как договоренность с Мазуром была достигнута и его увезли на военный аэродром, чтобы отправить в Стокгольм, Гиммлер и Шелленберг поехали в штаб-квартиру, в Хохенлихен, — там их уже ждал граф Бернадот.